Вот оно, это примечание: «Когда я запомнила все стихи, АА сожгла их в печке».
Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат –
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
В 1944 году 26 декабря художница, основательница первого советского Театра марионеток, Любовь Васильевна Шапорина, жена известного советского композитора Юрия Шапорина, подруга и знакомая Алексея Толстого, Кузмина и Ахматовой записала дословно следующее:
» (...) Прибирая комнату, я подняла газету, и вдруг мне стало даже больно от острого сознания: одна эта газета на всю огромную страну, один образ мышления, одно политическое понятие, даже на литературу, музыку, историю – на все, на все один взгляд. Я зажмурилась и совершенно ясно увидала себя в каменном мешке, я даже видела цвет этих стен вокруг меня; и выхода нет.
Зашла ко мне М.В. Юдина. Я рассказала ей об этом. «Нельзя об этом говорить, – сказала она, – и думать нельзя. Потому что если думать, то жить нельзя, надо умирать. Месяцами я не читаю газет. Надо создать себе аристократическое одиночество, только так можно существовать».
Но аристократическое одиночество было не для ужасного XX века. Вся его идея, весь смысл и пафос – в отсутствии одиночества и невозможности аристократизма.
Аристократизм — это не для кукольного кровавого цирка-шапито.
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор…
А где-то темнеет от зноя
Огромный небесный простор,
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу…
Я это блаженное «где-то»
Представить себе не могу.
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
…Кстати, о судьбе уже упомянутого в начале прокурора.
О том, как себя чувствовал на следствии бывший главный законник, выбросившийся из окна и ушедший таким образом от справедливого народного возмездия, рассказал один из его пытавших.
Только начавший свою службу в НКВД двадцатидвухлетний юноша А. Комылин, подменявший основного следователя Сыча, рассказывал: «Обязанность моя заключалась в окарауливании Баркова, который со дня ареста и до последнего дня находился в кабинете Сыча и в камеру совершенно не отпускался. Я должен был дежурить около Баркова, когда Сыч уходил домой отдыхать. Меня сменяли Демиденко и другие. (...) Последние восемь–десять дней к Баркову был применен метод конвейерного допроса... он был почти лишен сна и питания. В день ему разрешалось есть не больше одной плюшки и одного стакана чая или молока. В связи с указанным режимом у Баркова ко дню его самоубийства сильно отекли ноги и он был обут в мелкие галоши. (...) Наша роль сводилась к тому, чтобы не давать Баркову засыпать».
Всю ночь перед самоубийством Игоря Баркова Комылин дежурил возле допрашиваемого, не давая ему спать, после чего его сменил другой следователь. Придя в десятом часу утра снова в отдел, Комылин опять продолжил пытку. («Пришел для работы», говорит он сам.)
Кто-то вошел в кабинет, кто-то вышел, пошутили друг с другом, передали приветы от жен или сослуживцев, обычные рутинные дела. И вот тут, как только Комылин отвлекся на шкаф (что-то ему там понадобилось, бумажку какую-то найти), Барков вдруг быстро соскочил со стула и побежал к окну. Стулья, на которых сидели его мучители, Барков бросил юноше-следователю под ноги.
Александр Македонский, конечно, герой, но стулья зачем ломать?
«… Подбежав к Баркову, — продолжает следователь Комылин, — я схватил его за правую ногу, но поскольку он успел упереться левой ногой в раму окна, я, не обладая достаточной силой, не мог его задержать и отпустил его уже висевшим в воздухе. Барков упал (с четвертого этажа) и разбился насмерть. (...) … труп Баркова сразу был подобран работниками комендатуры, видевшими падение...»
Недоглядевшие, разумеется, понесли заслуженное наказание. Комылину за то, что допустил самоубийство подследственного, дали десять суток ареста, но уже на второй день отсидки амнистировали в честь Первого мая».
… Уютно и мирно потрескивает печка, сжигая недопустимое стихотворение. Быстро убирают труп выскочившие на улицу служители НКВД. Шифруют и жизнь, и смерть
«Десять лет без права переписки» — это же эвфемизм: расстрел.
Ну и еще про шифры.
Одна моя приятельница рассказывала, как ее близкий друг поделился с ней однажды семейной историей. Часть его семьи после революция вынуждена была эмигрировать, жила в Европе, а часть осталась в России. Договорились перед расставанием, что, если придется вдруг писать под диктовку или лгать (мало ли что), то в письме будет упомянут цветок.
Прошло время, связь стала пунктирной, но иногда им удавалось еще пересылать друг другу письма. И вот пришло последнее, там рассказывалось о прекрасной жизни, чудесным образом устроившейся, о новых возможностях, в середине письма настойчиво звали приехать, погостить.
И где-то в конце была фраза: «…и ты представить себе не можешь, какие сейчас здесь распускаются цветы!»
То есть даже не об одном цветке шла речь, а о бурном невозможном цветении.
И сигнал-шифр: «Не приезжай».
— Это были Вольфы, бароны, — сказала в заключение своего рассказа моя приятельница. — Особняк их сохранился в арбатских переулках.
De profundis… Моё поколенье
Мало мёду вкусило. И вот
Только ветер гудит в отдаленьи,
Только память о мёртвых поёт.
Наше было не кончено дело,
Наши были часы сочтены,
До желанного водораздела,
До вершины великой весны,
До неистового цветенья
Оставалось лишь раз вздохнуть…
Две войны, моё поколенье,
Освещали твой страшный путь.
Бедная Анна Андреевна, бедная Лидия Чуковская, бедолаги Вольфы, бедный Игнатий.
…Ты даже не представляешь, какие сейчас у нас цветут цветы.




